Чудесное лето. Разговор с матросом. Саша Черный детская проза читать
Игнатий Савельич лежит на своей койке в углу большой, низкой комнаты. Отдыхает. Перед окнами флигеля — каштаны. Затеняют свет, сквозят на закате мутно-зелеными лапами. В комнате прохладно и тихо. С потолка липкой спиралью свешивается узкая ленточка, усеянная дохлыми мухами, — одна из них, еще полуживая, тоненько жужжит.
Дневной урок отработан: вымыта до морского блеска лодка на пруду, заштопана красная дорожка, что лежит по дну; свезены к кухне и наколоты короткие французские дрова; подвязаны к тычинкам бобы, которые вчера повалил ветер, и заплетена проволокой прорванная в огородной калитке сетка. А потом, хоть и не помощника садовника это дело, и тем более не матросское, вытряхивал с птичницей ковры и дорожки из большого дома. Субтильная женщина — тряхнешь покрепче, она и с ног долой. И еще натирал полы в доме. Это, пожалуй, веселей всего: выплясываешь на щетках чечетку и думаешь о своем; покуришь на корточках, в бильярдной в шары пощелкаешь — никто в шею не гонит, работай сообразно с комплекцией.
Комплекция у Игнатия Савельича выдающаяся, — плечи, как у бугая, шея — борца, корпус вроде колоды, которой в саду дорожки укатывают. Койка под ним скрипит-жалуется... Трудно ей на себе такой груз нести. Да еще ворочается он сегодня, недоволен, должно быть: серые глазки сумрачны, нога в опорке по полу чертит.
По стенам и на камине всякая всячина.
По вещам сразу увидишь, что в комнате живет моряк и вместе с тем человек, так сказать, медицинский. Над койкой распростерся Андреевский флаг, — сам сшил (кусочек голубого сатина для косого креста у экономки выпросил); у окна на бечевке сохнет полосатая, сине-белая матросская фуфайка; под стеклянным колпаком на камине модель английского легкого клипера в многоярусных парусах, — мальчик Игорь ему принес в подарок, на чердаке разыскал; и пепельница в виде спасательного круга, оплетенного крученой веревкой.
Медицинская часть представлена набором банок на полочке — Игнатий Савельич большой мастер банки ставить, — лекарственными склянками и крошечными аптекарскими весами, покачивающимися под полкой. Муха на роговую чашечку сядет, сразу чашечки заволнуются, — одна вниз, другая вверх...
Каждый бы догадался, взглянув на все эти предметы, что Игнатий Савельич морской фельдшер. Посмотрел бы в угол, где над изголовьем койки на треугольничке трепетал зеленый мотылек лампадки перед образком Серафима Саровского, и прибавил бы: русский морской фельдшер. Впрочем, и по Андреевскому флагу это было видно.
В окна долетала из французской прачечной у колодца веселая хохлацкая песня:
Опанас волы пас,
Катерина бычки...
Пострывай, не втикай,
Куплю черевички.
Это птичница распелась. А индюк-дурак все время перебивал и лопотал по-турецки что-то свое, несуразное, назойливое. Было очень смешно, но матросский опорок все так же сердито шлепал по полу: Игнатий Савельич был недоволен.
* * *
В окне показалась светлая кудлатая голова мальчика.
— Игнатий Савельич! Вы спите?
Матрос вскинул ноги и грузно сел на койку.
— Отдыхал. Сигайте в окно... Что ж так через стенку разговаривать.
Хмурые морщинки сбежали со лба, он любил мальчика и во всякое время был ему рад.
Пивная бутылка, словно сбитая кегля, стукнулась под маленькой пяткой о пол. Игорь сел у окна верхом на табурет и внимательно, в который уж раз, осмотрел матросскую комнату.
— Когда ж вы себе, Игнатий Савельич, морскую койку подвесите?
— Крючки не выдержат. Кирпич вещь хрупкая. Никак невозможно.
Игорь огорченно покачал головой. Он все заботился, чтобы матрос наладил свою жизнь по-настоящему. Что ж ему на сухопутной постели валяться...
— А я вам компас принес.
Он протянул на ладони маленький, круглый брелок.
— Вот спасибо. Теперь, значит, я совсем обеспечен. Где достали?
— В пенале нашел. Я его еще в Париже на фуаре купил. Вам пригодится, да? Он совсем-совсем правильный. Только встряхивать его надо. Как термометр.
— Пригодится, спасибо. Что ж, давайте чай пить, Игорь Иванович... Только насчет кипятка заминка...
— Да ведь на кухне полный бак.
— В том и суть, что у меня по кухне с новой кухаркой авария вышла.
Матрос поморщился и яростно провел ладонью по своим, ежиком торчащим, бурым волосам.
— Я ей французским языком, вежливо говорю: «Пожалуйста, мамзель, еще тарелку борща». Молчит и глаза, как, извините, у акулы. «Борща, говорю, еще пожалуйте. Консоме руж, — рюсс! Компрене?» А она как окрысится... «Да что же это! Да вы две тарелки уже выхлебали! Другие уже сладкое едят, а я с вашим борщом возиться буду?» Фырк, фырк... Швырнула при всем персонале тарелку на ларь и ко мне спиной, будто я не человек, а шпанская муха... Разве это порядок?
— Вы, Игнатий Савельич, с женщинами лучше не связывайтесь. Хотите, я вам завтра свою котлетку оставлю?
— Спасибо, Игорь Иванович. Питайтесь сами, вы ж малокровный. Что ж я младенца обижать буду... Вы, говорю, мамзель, здесь еще и двух недель не прожили. Кто вам с огорода сверх пропорции клубнику приносит? Кто вас обучил русский консоме руж готовить? Забыли-с? А вам третьей тарелки жалко... Не ваше — хозяйское! А она мне на эти слова язык показала... Язык, понимаете! Рушник на стол швырнула и с треском в свою каморку ушла. Да у меня четыре медали: станиславская, анненская, две георгиевских, — и не то что язык, пальца мне никто не показывал... Чертовка такая сухопарая!
— Марку я вам еще принес, Добровольного Флота, — робко вставил Игорь, чтобы отвлечь матроса от его огорчительной истории.
— Спасибо. Вещь редкая. А на кухню, хоть на куски режьте, и носа больше не покажу. Пусть сама салат с огорода в переднике носит. Баста!
— Вы не сердитесь, Игнатий Савельич. За кипятком я сам сбегаю. Хорошо?
Звякнул чайник, ноги мальчика перелетели через подоконник и скрылись за кустами.
Морской фельдшер медленно вытер полотенцем побагровевшую шею, лицо. Даже волосы вытер. Вздохнул и тяжело фыркнул, точно из-под воды вынырнул.
Через минуту тем же прямым сообщением, Игорь вскочил в окно и бережно поставил чайник на стол.
Матрос уже успокоился и аккуратно расставлял на белой клеенке стаканы — бокалы из-под горчицы, баночку с вареньем, молодой редис и прочее угощение.
Долго и мирно, большой и малый, пили чай вприкуску, с присвистом втягивая горячую влагу из блюдечек: эту манеру Игорь с удовольствием перенял от матроса.
— Кружовенное варенье берите, Игорь Иванович.
— Сами варили?
— Самолично. Нет лучше фрухта. В парке здешнем айва растет, деревянное яблоко. Тоже на варенье идет. Несуразная вещь, — язык вяжет... Один танин, можно сказать.
— Что такое танин?
— Вяжущий порошок. В полосканье кладут.
— Во флоте чай матросам давали?
— Обязательно. Сигнал такой на боцманской дудке в шесть утра высвистывали: «Вставать, койки вязать, чай пить!»
— Посвищите!
Матрос посвистал.
— А на обед другой сигнал был, веселый:
Бери ложку,
Бери бак!
Хлеба нету,—
Беги так...
— Разве хлеба не было?
— Сколько хочешь... Это матросы в шутку такие стишки сочинили.
Мальчик прислушался: муха на спиральной бумажке опять запищала.
— Можно ее отлепить, Игнатий Савельич? Ведь она мучается...
— Валите. Пусть живет, Господь с ней.
Игорь отодрал осторожно муху, обмыл ее в простывшей капле чая и положил на окно. «Ишь ты, поползла! Лети, мушка, на чердак... Солнца нету, — сохни так!»
Фельдшер ухмыльнулся и ласковой шершавой ладонью прикоснулся к маленькой кудлатой голове.
— Правильно!.. Теперь, стало быть, и покурить можно.
Он свернул из курчавого темного табака папироску, затянулся и пустил в потемневшее окно серое колечко. С птичьего двора не доносилось ни звука. Парк молчал. Над капустой за палисадником дымился сиреневый туман.
— Был еще у нас, Игорь Иванович, на крейсере такой случай... — тихим баском начал матрос. — Плавали мы под Архангельском в Белом море... Помор один знакомый команде в презент белого медвежонка привез, командир разрешил. Утешный зверь был, вроде вас, извините, ростом. Бродил по палубе, никто его не забижал, конечно. Очень даже все обожали. Шваброй, бывало, палубу трут, а он, стервец, как собачка, швабру зубами хватает. Пил-ел с нами, водочку очень любил, все чарки вылизывал; рыбой сырой брюхо набьет и растянется на баке, как коврик, лапы распластавши. Одним словом, добрались мы до Либавы. Стоим на рейде, приводим себя в порядок. Как-то после ужина глянули на медвежонка, — что за оказия! Стонет, урчит, по палубе катается, лапами себя по животу скребет. Собрались мы кольцом: «Вась-Вась!» Васькой его звали. А он никакого внимания. Еще пуще ревет... Двинулся я было в кают-компанию доктору нашему доложить, потому — господа офицеры тоже нашего Ваську обожали. Чтоб диагноз болезни определил. И в ту же минуту медведь наш за борт! Только пена столбом.
— Утонул? — в ужасе прошептал Игорь.
— Тоже скажете... Разве белый медведь утонуть может? Плавает вдоль ватерлинии, жалостно кричит, голову к нам задирает. Прямо смотреть невозможно...
Игорь утер рукавом глаза.
— Бросили мы веревки в воду, под него подвели. Вытянули. А он побарахтался, пасть раскрыл, захрипел — и крышка...
— Умер? — всхлипнул мальчик.
— Подох. Подошли господа офицеры. Доктор головой покачал. «Что сегодня на ужин было?» — «Макароны, Ваше Высокородие». — «Медведь ел?» — «Так точно, очень даже ел». — «Ну и дурни! Разве можно такому зверю горячие макароны давать...»
У него, говорит, воспаление кишок произошло, зря мишку испортили... Вот тебе и диагноз!
— Что же вы с ним сделали? — печально спросил Игорь.
— Старшему офицеру предпостельный коврик. На красной байке очень знаменито вышло. Да вы, Игорь Иванович, не огорчайтесь. Всякому зверю — своя судьба. Давайте-ка лучше сало есть. Племянник из Парижа прислал, — первый сорт сало!
После кружовенного варенья сало и шпроты с черным хлебом — чудесная закуска. Не то что в большом доме по расписанию суп и макароны есть. Никогда больше Игорь к этим противным макаронам не прикоснется...
В комнате совсем стемнело. В просвете между каштанами сияла-переливалась Венера. Игнатий Савельич налил себе в горчичный стаканчик зубровки, Игорю — слабенького сидра. Чокнулись, выпили и задумались.
* * *
— Впотьмах и совсем закиснешь! — Матрос встряхнулся и чиркнул спичкой.
Керосиновая лампа на узкой ножке горела приветливо и ясно. Круглый фитиль с одного конца протянул было кверху острый, заструившийся копотью язычок, но матрос снял стекло, чикнул ножницами, и язычок исчез. По белому бумажному абажуру проплывали черные яхты, и под ними волнистым зигзагом синела волна, — Игнатий Савельич и рисовать умел.
— А правда, Игнатий Савельич, что русские матросы драться любили?
— Кто ж не любит... Был у нас такой случай в довоенное время. В Марселе стояли. Собралась наша компания вечером в портовом кабачке. С американскими матросами познакомились. Ребята бравые, выпить не дураки... Разговор короткий: по плечу похлопаешь, чокнешься... Или руку на локте на стол поставишь рядом, допустим, с американским локтем. Кто кого перегнет? Научили мы их со скуки в орлянку играть. Играли-играли, честь честью. Только один из американцев упился, что ли, — уперся. «Не желаю, говорит, платить!.. Дурацкая игра». Как так не желаешь? Выигрыш берешь, а проигрыш — счастливо оставаться! Нет, друг... Вскипели наши ребята, слово за слово и честь честью в ухо. Мы своего крейсера не осрамили — был, можно сказать, бой!
— Вы тоже дрались? — радостно спросил Игорь, прикидывая на глаз мускулы Игнатия Савельича.
— Я — фельдшер... Что же мне вмешиваться.
Мальчик разочарованно вздохнул.
— Один взял меня было за грудки. Я только встряхнулся, а он головой стекло в дверях вышиб.
— Правда?! Вот хорошо...
— Помощь я потом кой-кому оказал по медицинской части. И своим, и неприятелю... Ухо, нос, пробоины кой-какие. Ничего, помирились. На корабли в обнимку возвращались, песни пели... Одного, признаться, нести пришлось, задирщика этого самого. Вот-с... Надо теперь за ваш фрегат приниматься, Игорь Иванович, а вы бы мне почитали вслух малость. Веселее работать...
Он вытащил из-под койки поломанный кузов детского корабля, длиной с кошку. В чулане нашел возле кухни. Придвинулся к столу, взял в зубы горсточку сапожных гвоздей, достал из ящика молоток и приготовился слушать.
— Вы парусов сегодня шить не будете, Игнатий Савельич?
— Какие ж паруса? Кузов сбить сперва надо, да прошпаклевать, да закрасить. А там и до парусов доберемся. Имя придумали?
— «Немо». Капитан был такой подводный у Жюля Верна. В честь его и назовем. Я вам прочитать потом дам. Очень интересная морская повесть.
Игорь вынул из кармана куртки томик Пушкина и перелистал отмеченные бумажными закладками стихи. Все про морское. Ведь неинтересно же матросу сухопутные стихи слушать.
К морю
Прощай, свободная стихия!
В последний раз передо мной
Ты катишь волны голубые
И блещешь гордою красой...
Детский голос звенел-переливался. Медленно и чисто произносил слово за словом, чтобы ни одна строка не пропала.
Матрос прослушал до конца, в паузах вколачивая гвозди в кузов детского корабля.
— Стишки ничего, — похвалил он.
— Я спишу для вас, Игнатий Савельич, хотите?. А это — «Арион».
Нас было много на челне;
Иные парус напрягали...
— Священник, что ли, писал? — спросил матрос, когда Игорь после последней строчки перевел дух.
— Почему священник?
— Да ведь он ризу свою влажную на солнце-то сушил...
— Какой же Пушкин священник?! — Игорь горестно развел руками. Ведь вот странно. Чего только Игнатий Савельич не знает, чего не умеет, а дойдет дело до стихов, он вроде пятилетнего мальчика. Даже досада берет.
— Совсем не священник. Он это про себя иносказательно писал. Все было хорошо, был счастлив, пел, и вдруг судьба опрокинула, налетела, как буря... Но он уцелел и не потерял бодрости. А «риза» — это вроде плаща, широкая одежда, которую поэты носят. Поняли?
— Чего ж тут не понять? — обидчиво буркнул матрос. — Вещь простая.
«Надо ему что-нибудь попроще найти, — подумал мальчик. — Ах, вот... „Утопленник“. Хоть и не морское, а все-таки река и волны...»
«Утопленник» Игнатию Савельичу очень понравился. Даже повторить просил.
— Вот это настоящее! Очень все натурально. Был тоже у нас во флоте такой случай... Однако что ж это я? Девятый час... Вас, поди, по всему парку ищут, ужинать кличут. Спасибо за компанию, Игорь Иванович. Не забывайте.
— Спокойной ночи. Я второй раз поужинаю, чтоб не ворчали, ничего. А завтра я вам «Фрегат Палладу» принесу. Только будете читать сами, она очень толстая. Гончаров писал.
— Адмирал?
— Штатский. Он только плавал с моряками, для описания... Спокойной ночи.
— И вам того же желаю. Счастливо оставаться.
Детские ноги мелькнули в воздухе и скрылись за окном в чернильной тьме палисадника. «Ишь, как кусты хрустят... Напрямик ломит».
* * *
Игнатий Савельич принялся за уборку, — чистота первое дело, и свою комнату матрос привык содержать в полном порядке. Кошка языком чище не вылижет. Разговорил его мальчишка, даже про обиду, которую ему на кухне нанесла кухарка, забыл. Шут с ней... Тоже у нее, у женщины, нервы от кухонного чада в напряжение пришли. Временные летние жильцы, — русские, в доме живут: все меню кверху дном перевернули. То гречневая каша пригорит, то холодный суп — ботвинью затеют, разберись-ка в ней. То Игорь прибежит, пирожок из жеваной булки слепит и на плиту исподтишка подсунет. А во время обеда на кухне как в греческом порту: птичница — хохлушка, садовник — бельгиец, маляр — казак, в доме по ремонту орудует. Может, третья тарелка борща слабосильную женщину из терпения и вывела... Натрум броматум бы ей прописать. А те, черти, грегочут. Обрадовались.
Перемыл он посуду. Пыль с камина цветной метелочкой обмахнул. Пол подмел. Адмирала Макарова на стене поправил, — все он набок скашивается, петельку надо будет переставить.
Сел у окна, молоточком по детскому кораблю тюкает, — знатная выйдет штука. Надо будет у маляра замазки и красок достать. Синие борта, оранжевый ободок... Для парусов лоскутки в сундучке найдутся. Послезавтра на пруд спустят, душа возрадуется...
В окне кто-то приветливо взвизгнул. Матрос обернулся: садовничий пудель умильно заглядывал в комнату, положив передние лапы на подоконник. Войти не решался, — зачем зря человека беспокоить.
— Пришел? Ну, здравствуй, здравствуй! Что не спишь? Хозяин твой, поди, давно уже на перинке сигналы носом выводит... Угостить тебя, что ли? Сала хочешь? Малороссийское, брат, сало, парижской заготовки. Ты что ж нос воротишь? Ах ты, дурашка бельгийская... Ступай к кухарке: она тебе гусиного паштету поднесет. С трюфелями... Сумневаешься? Вали, вали, не сумневайся.
Пудель, чтоб не огорчить матроса, взял было в зубы кусочек сала, виновато взглянул на матроса и незаметно выплюнул сало на травку под окном.
— Ну, вот умница. Умница, цюпик. Прощай, прощай. Вот, видишь, спать собираюсь.
Пудель ушел, но к углу окна незаметно подкрался в белом бумазейном халатике другой визитер.
Готово, Игнатий Савельич?
— Фу, как вы меня напужали!.. Где ж готово? Завтра только конопатить да красить буду.
— Я сам выкрашу.
— Это уж извините... Я вот насчет ваших десятичных дробей ни мур-мур. И не посягаю. А вы к корабельному делу не прикасайтесь. Сказал, сделаю — и сделаю... Вы что ж в ночное время, как «утопленник» ваш, бродите? Мамаша в комнатку вашу войдет: где Игорь Иванович? А заместо него — одеяльце горбом.
— Я скажу, что я... лунатик. Сам не знаю, как ушел.
— Обманывать мамашу грешно. Да и луна где же нынче?
— Я, Игнатий Савельич, пошутил.
— Врать и шутя не следует. Спокойной ночи.
— Игнатий Савельич?
— Слушаю.
— Татуировку вы мне сделаете?
— Сказал, что нельзя — и нельзя. Вы, извините, еще мальчик, и я вам не пример.
Матрос покосился на свой локоть, у которого под мускулистым сгибом четко темнела вокруг якоря змея, кусающая себя за хвост.
— Сделайте!
— Нипочем.
— Маленькую... Самую малюсенькую!
— Спать бы шли. Простудитесь, мне же потом банки вам ставить.
— Важность какая! Я вытерплю, я не боюсь, Игнатий Савельич.
— Ведь вот какой хитрый вы, сударь, мальчик. Лишь бы поговорить подольше в неположенное время. Экономка услышит, мамаше перенесет: вот, скажут, черт с младенцем связался, от сна его отвлекает.
— Никогда мама так про вас не скажет... Она очень вас уважает.
— Покорнейше благодарю. Попутный ветер, Игорь Иванович! Спокойной ночи.
Матрос взял мальчика дружески за плечи, потрепал и, повернув его налево кругом, закрыл окно. Спустил на всякий случай и штору.
Прикрутил лампу и дунул сверху в стекло. Грузно стал у изголовья койки на коленки, лицом к зеленому мотыльку лампадки, — склонил голову и стал шептать знакомые с детства слова. Молился.