Часть вторая 5. Переход до Рио - Мистер Блетсуорси на острове Рэмполь - Герберт Уэллс
Я остановился так подробно на этих первых неделях плавания потому, что хотел по возможности обрисовать обстановку я условия, в которых медленно развивалось мое душевное заболевание. Ибо весь мой рассказ, по существу говоря, не что иное, как история психической болезни.
После пережитого мною надлома воли и помрачения памяти я думал, что это была лишь неприятная случайность и мне удастся вполне оправиться. Я согласился с мнением, что стоит мне порвать с Оксфордом и Лондоном и начать новую жизнь — и все пойдет хорошо; но теперь на меня нахлынули сомнения, и в бесконечно долгие часы бессонницы я пытался доискаться причин обрушившейся на меня беды и делал всевозможные предположения.
На меня угнетающе подействовала перемена погоды, после Пернамбуку она сильно испортилась, и к смятению мыслей и чувств присоединился чисто животный страх. Казалось, стихии вступили в заговор с людьми и обрушились на меня, подрывая во мне мужество и самоуверенность. Неужели я заболеваю морской болезнью? Этого еще не хватало! Теперь я стану всеобщим посмешищем.
Напрасно старался я отогнать эти мысли.
Чтобы подчинить себе непокорную диафрагму, я пробовал по-дилетантски применять методы «христианской науки». Предвосхищая систему самовнушения Куэ, я то и дело повторял: «Я не заболею морской болезнью! Я не заболею морской болезнью!» А за обедом в тот же день решил, что заболеваю, и с позором выскочил из-за качающегося стола.
Ночью шторм усилился. Каюта моя все сильнее качалась и скрипела, ее подбрасывало кверху, швыряло из стороны в сторону; я чувствовал, что корабль уже не может быть для меня твердым, надежным оплотом. Каюта прыгала, металась, поднималась все выше и выше, но стоило мне примириться с ее стремлением ввысь, как она, взвившись на дыбы, на мгновение замирала как бы в задумчивости и стремглав летела в бездну. Или внезапно ложилась набок. Корабль, как огромный штопор, ввинчивался в пучину. Потом он прикидывался ярмарочными качелями. Затем новое превращение: он становился лифтом, который испортился и летит вниз, проваливаясь в бездонный колодец. Или — вагонеткой фуникулера, медленно совершающей головоломный спуск. Тогда неприятные ощущения сменялись чувством нарастающего ужаса. Корабль то и дело отчаянно встряхивало. Вспененная волна врывалась в каюту, как заблудившаяся собака в поисках хозяина, металась из угла в угол, промачивала все насквозь и убегала. Все неприкрепленные предметы прыгали по каюте. Мои ботинки были подхвачены волной и унесены в море; я вывихнул себе кисть руки и ушиб колено. Фляга с водой отделилась от стола, ударилась об стену, разлетелась вдребезги, и ее осколки метались во все стороны, грозя моим рукам и ногам. Пять суток прожил я в этом аду. Мало-помалу я начал есть, хотя приступы тошноты все еще меня мучили. Я пил горячий кофе все с большим удовольствием и жадно проглатывал хлеб, который приносил мне Ветт.
Четыре или пять дней я провел у себя в каюте во время шторма, и обо мне все позабыли, кроме Ветта, вездесущего стюарда, да как-то раз на минуту заглянул второй помощник, и механик задал мне несколько вопросов, на которые не получил ответа; эти дни встают в моем воображении как вихрь смутных, мучительных загадок, которые, в сущности, угнетали меня и до и после этого времени. Я ломал голову над этими загадками, метался и ерзал по койке, а кошмарные образы неотвязно кружились передо мной. Меня и тошнило, и хотелось есть. И только в отрывочных, бессвязных словах могу я поведать обо всем, что происходило со мной.
Я старался осмыслить свое положение; корень зла, как мне казалось, был в том, что я вступил в жизнь с величайшей верой в себя, в человечество, в природу — и внезапно утратил эту веру. Я перестал верить в свои силы. Чуждый всем своим ближним, я стал бояться их и теперь находился в томительном разладе с окружающим меня негостеприимным миром. Я и понятия не имел о своей слабости, о своем неумении приспособляться и защищаться, — а тут как раз стихия и случай неожиданно ополчились на меня. Как ужасно было это протекавшее в одиночестве путешествие; казалось, ему не будет конца. С моей стороны было сущим безумием отправиться в море. Зачем, зачем повернулся я спиной к своей настоящей среде? Зачем последовал совету старика Ферндайка? Раньше я был счастлив; если и не был счастлив в полном смысле этого слова, то, во всяком случае, успел приспособиться к своей среде. Промокший до костей, изнемогая от качки, я метался по скачущей козлом койке, то и дело увертываясь от своих вещей и мебели, которые нахально бросались на меня, и с удивлением думал о том, что некогда мне жилось хорошо и спокойно. Я ходил по твердой земле спокойными, уверенными шагами и дружески улыбался звездам. Я вспоминал залитые солнцем холмы Уилтшира и вечерние улицы Оксфорда, как нечто неправдоподобное, но неизменно прекрасное. Неужели же все это было на самом деле? Да, к этому миру, к благоустроенной жизни в центральной и южной Англии я был вполне приспособлен. Я принимал необходимые в обществе условности, доверял людям, жил добропорядочно, легко и уверенно чувствовал себя среди них. Мои бедствия начались лишь после того, как я решительно порвал с этим миром. И вот я все дальше и дальше отхожу от него!
Да, но разве можно назвать нормальным мое полное неумение приспосабливаться?
Я припоминаю, как у меня в мозгу, подобно ритмическому качанию маятника, размеренно звучали слова: «Нормально, ненормально, нормально, ненормально, нормально?»
Вот, например, у нас на корабле я больше всех страдаю от морской болезни. Интересно знать, испытывают ли другие это недомогание и тошноту? Приходилось ли им раньше так страдать? А может быть, и они сейчас страдают? Я присматривался к Ветту. А он-то вполне здоров? Он пошатывался. Он ходил бледный, весь мокрый. Но добросовестно исполнял свои обязанности и приносил мне кофе.
Меня непрестанно угнетало сознание своей полной непригодности к жизни, но неужели никто из этих людей не испытывал такой мрачной подавленности?
Быть может, они грубее меня, более толстокожи?
Откуда такое недружелюбие? Неужели оно вызвано моей болезненной застенчивостью, неумением сходиться с людьми? Или же это происходит потому, что я не могу думать ни о чем, кроме постигшей меня катастрофы? Я не знаю, умеют ли они действительно сходиться с людьми? Или, может быть, они так же безмерно одиноки, как и я, только не сознают этого? Замечают ли они, до чего они необщительны? Но если все они живут одиноко, то что же в таком случае человеческое общество, как не иллюзия? В Оксфорде человек говорит: «Добрый день!», «Как дела?», надеясь получить дружелюбный ответ. Да полно, так ли это? Быть может, это нам только так кажется? И встречаешь ли когда-нибудь сочувствие у людей? Вот, например, если теперь, утратив юность, я вернусь домой, найду ли я прежний Оксфорд, и Уилтшир, и дружбу?
Да в конце концов дружба, связывавшая меня с Лайолфом Грэвзом, обернулась против меня и оказалась такой же пустой, как и любовь. И если весь этот привлекательный мир был только сном и я пробудился от сновидений лишь для того, чтобы ошалело метаться среди кипящих вод, то что ждет меня дальше?
Помнится, несколько дней меня била лихорадка, и в бреду я разговаривал с Веттом. Но вот ветер стал быстро затихать, выглянуло ослепительно яркое солнце и просушило палубу нашей железной посудины; треск и стоны корабля обрели обычный ритм, тяжелые прыжки волн сменились мерной и плавной пляской и постепенно перешли в тихую зыбь. Я почувствовал, что ко мне вновь вернулись аппетит и силы. Ветт помог мне привести в порядок каюту, я сбрил, морщась от боли, отросшую жесткую щетину, переменил белье, надел чистый воротничок, повязал галстук и вышел к обеду.
— Возвращаетесь к жизни? — приветливо проговорил механик, не переставая жевать. — Теперь вы знаете, что такое море!
— А вот как обогнем мыс Горн, так будет еще почище, — сказал старший помощник.
— Хотите бобов? — предложил Ветт, протягивая консервную банку.
— С удовольствием!
До чего вкусные и сытные были эти бобы!
— У меня была книга, — начал механик, — где говорилось о силе прилива и волн. Эта сила прямо-таки ужасна. В книге были вычисления. Правда, я их не совсем понял, но цифры меня потрясли. Представьте себе, что если использовать силу волны, можно построить огромную башню, пустить в ход все поезда в Европе и осветить электричеством чуть не весь мир. И все это пропадает даром! Ну, не чудо ли это?
— Не верьте этому, — сказал штурман.
— Ну, положим, с математикой не поспоришь, — возразил механик.
— Мы скользим по поверхности вещей, — сказал я, но, кажется, никто не оценил моего замечания.
— А вот я знаю одно местечко возле Нью-Хэвена, где пробовали использовать приливы, — с усилием выговорил третий помощник.
— И затея провалилась? — спросил старший помощник.
— Ни черта не вышло, сэр.
— Так я и думал, — отвечал старший помощник. — А зачем им понадобилось использовать приливы?
— Не знаю, сэр!
— Они и сами того не знали, — с величайшим презрением отозвался старший помощник.
Капитан не проронил ни слова. Он сидел неподвижно и глядел перед собой в пространство. Лицо у него было бледное, жесткое и казалось еще более свирепым, чем обычно. Белесые ресницы прикрывали его глаза. «О чем он думает?» — недоумевал я.
— Рио! — вдруг проговорил он. — Рио!
Никто не ответил; да и что было отвечать? И он ничего не прибавил. Несколько мгновений старший помощник глядел на своего товарища, слегка прищурив один глаз, потом снова принялся за еду.
— Вы найдете в Рио сколько угодно матросов получше наших, — сказал механик, очевидно разгадав мысли капитана.